Коробок пустел.

Жало жгло. Била белая боль. Коготь исчез.

Он выставил уцелевший коготь к бою.

Стена огня.

Мир горел и сжимался.

Жало врезалось в мозг и выжгло его. Жизнь кончалась. Обугленные шпеньки лап еще двигались: он дрался.

…Холодная струна вибрировала в позвоночнике мальчика. Рот в кислой слюне. Двумя щепочками он взял пепельный катышек и выбросил на клумбу. ‹…›

Его трясло.

Он чувствовал себя ничтожеством" ("Паук").

Из других рассказов М. Веллера хочется отметить "Легионер", "Не думаю о ней", "Эхо". Автор оказался теперь в обретшей поспешную "вторичную" независимость крошечной стране, которую, как и иные некоторые, до второй мировой войны именовали "задворками Европы". Но безъязыкое внутриэстонское одиночество, возможно, не мешает ему работать и даже стимулирует творчество. Он реальный участник нашей литературы 90-х годов. Мы добросовестно и обстоятельно коснулись его работы. В то же время "раздувать" фигуру М. Веллера, как и фигуру С. Довлатова, нет оснований (а это делается – под эгидой все той же "другой литературы").

Друг Пушкина поэт и критик В. Кюхельбекер в свое время записал в дневнике: "…Какому-то философу, давнему переселенцу, но все же не афинянину, сказала афинская торговка: "Вы иностранцы". – "А почему?" – "Вы говорите слишком правильно; у вас нет тех мнимых неправильностей, тех оборотов и выражений, без которых живой разговорный язык не может обойтись, но о которых молчат ваши грамматики и риторики" . Возьмем и сравним могучий и своенравный язык В. Распутина, Е. Носова, А. Солженицына с обедненной и упрощенной довлатовской фразой (еще герой "Бедных людей" Достоевского горько сетовал: "слогу нет", "слогу нет никакого") или с излишне "правильной", несколько рафинированной фразой М. Веллера, иногда напоминающей "перевод с иностранного", пусть хороший, интеллигентный, но все-таки перевод. А литература – именно словесное искусство. Впрочем, и среди других писателей, творчество которых рассмотрено выше, кое у кого язык все-таки слабоват. Благодаря обширным цитатам, которые мы, чтобы нигде не быть бездоказательными, старательно приводим, читатели и сами могут получить об этом конкретное представление.

ПОЭЗИЯ 90-х ГОДОВ

Поэзия 90-х годов претерпела в своем развитии сложности еще большие, чем проза. Коммерчески стихи были заведомо "невыгодны". Случаются периоды резкого взлета общественного интереса к поэзии (20-е годы XX века, его 60-е годы), но интересующее нас время к подобным периодам причислить невозможно. Сравнительно с "доперестроечным" временем интерес к поэзии резко упал.

В издательском отношении поэтам в 90-е годы было несравненно тяжелее, чем прозаикам. Если многим модернистам и особенно "постмодернистам" время от времени оказывали спонсорскую поддержку различные частные лица, организации и "фонды" и их книги выходили, хотя обычно и микроскопическими в масштабах России тиражами, то поэты, работающие в русле национально-литературной традиции (в силу причин, на анализ которых здесь нет времени), как правило, не вызывали аналогичного интереса у толстосумов. Отсюда редкие эпизодические публикации таких авторов.

От Союза писателей никакой помощи не было, и проблема решалась каждым в соответствии с его личными возможностями – всякий выкручивался, как умел. (Так, моя единственная стихотворная книга середины 90-х "Красный иноходец" издана в 1995 году в Киеве моим бывшим учеником, открывшим там свое издательство.) Кроме того, для самой поэзии последнее десятилетие XX века было периодом в высшей степени кризисным. В писательском кругу поэты обычно отличаются особой душевной хрупкостью и ранимостью, их творчество в наибольшей степени зависит от жизненных обстоятельств, в которые автор поставлен судьбой. А эти обстоятельства в 90-е годы оказались повсюду удручающе однотипны и одинаково контрпродуктивны. Беспросветные беды страны, включающие в себя, как итог, личные беды, ощущение отсутствия каких-либо светлых перспектив – все это никак не стимулировало творческую работу. Так не раз бывало в прошлом, когда в силу тех или иных обстоятельств в обществе сгущалась атмосфера "безвременья". Но обсуждаемый период в данном плане вообще уникален. Многими поэтами на сей раз владела не некая преходящая "меланхолия". Их охватило глубоко пессимистическое умонастроение, вызванное нелепой и неожиданной гибелью родной страны, сломом всего жизненного уклада. Это полностью противоположно романтическому оптимизму поэзии послереволюционных 20-х годов.

20-е годы выявили литературных гениев и крупнейшие таланты XX века, завоевавшие немедленное признание во всем мире даже по зачастую плохим прижизненным переводам на иностранные языки (пример – прежде всего В. Маяковский). Поэзия 90-х не дала, на наш взгляд, ни новых великих имен, ни даже имен безусловно обнадеживающих. Она сильна в основном поэтами, начавшими работу ранее, в 70-80-е годы. Такое положение объективно создало льготные условия для тех же "постмодернистов". Их беспримерная активность в 90-е прямо связана с пустотой "поэтического пространства".

Мы не случайно ставим здесь и ниже слова, производные от термина постмодерн, в кавычки. В принципе круг приемов и методов, в литературе ассоциирующихся с данными словами (парафразис, вариация, стилизация, реминисценция, пародия и др.), относится к совершенно естественным компонентам писательского инструментария . Он великолепно использовался в прошлом, например в эпоху барокко, у нас в России – в пушкинскую эпоху (в частности, самим Пушкиным) и позднее в серебряный век. Но в 90-е годы XX века не выявилось ни одной новой истинно крупной – в масштабах великой русской литературы! – фигуры, которая бы по-современному одухотворила подобные приемы и методы. Авторы, к ним прибегавшие, к сожалению, пока не вызывают таких оптимистических надежд. В эпоху нормального литературного развития большинство из них читатель просто не заметил бы при всех попытках заинтересованных сил коммерчески "раскручивать" такие фигуры. Но развитие литературы было весьма ненормальным.

Не исключено, что кто-то из авторов, начавших печататься в 90-е, попадавших и не попадавших в поле зрения критиков, еще "выпишется" в будущем. Однако пока нет оснований для уверенных прогнозов такого рода и потому будем объективно отмечать сам факт появления в 90-е годы тех или иных новых имен и произведений, давая, однако, оценки в соответствии с нынешним уровнем их творческой состоятельности. Как литературовед, автор настоящего пособия профессионально должен так поступать, какое бы это ни вызывало у кого-нибудь личное раздражение.

Циплакова Людмила

Цель данного проекта - оживить интерес представителей разных поколений к творческому наследию поэтов 50-70-х годов ХХ века: Э. Асадова, Б. Ахмадулиной, А. Вознесенского, В. Высоцкого, Е. Евтушенко, Б. Окуджавы, Р. Рождественского, Д. Самойлова, К. Симонова.

Скачать:

Предварительный просмотр:

Чтобы пользоваться предварительным просмотром презентаций создайте себе аккаунт (учетную запись) Google и войдите в него: https://accounts.google.com


Подписи к слайдам:

Поэты 50-70г.г. ХХ века. Забыты ли их имена? Проект ученицы 11 «Б» класса ГБОУ СОШ 1460 Циплаковой Людмилы

Цель: о живить интерес представителей разных поколений к творческому наследию авторов 50-70х годов ХХ века. Задачи: д ать общее представление о творчестве поэтов выбранного мною исторического периода (Э. Асадов, Б. Ахмадулина, А. Вознесенский, В. Высоцкий, Е. Евтушенко, Б.Окуджава, Р.Рождественский, Д. Самойлов, К. Симонов); провести анкетирование, демонстрирующее степень осведомлённости опрашиваемой аудитории об исследуемых авторах и их творчестве; п роанализировать полученные данные и сделать вывод об общей осведомлённости респондентов.

Методы П оиск информации. Опрос. Анализ. Сравнение.

Евгений Александрович Евтушенко (1932 - 2010 г. г.) Уходят наши матери от нас, Уходят потихонечку, на цыпочках, А мы спокойно спим, едой Насытившись, Не замечая этот страшный час… Интересно Евтушенко-девичья фамилии матери. Первые стихи написаны в возрасте 5-7 лет. Публиковаться начал в 17 . Первая книга – «Разведчики грядущего» (1952г.) Диплом Литературного института Евтушенко получил только в 2000г. Таким образом, поэт учился более 40 лет.

Белла Ахатовна Ахмадулина (1937- 2010 г. г.) Стихи писала с детства, занималась в литобъединении при заводе имени Лихачева у поэта Е. Винокурова.

В 1962 стараниями П. Г. Антокольского была издана первая книга Беллы Ахмадулиной «Струна». Высоко оценивая поэтический дар Ахмадулиной, Антокольский впоследствии написал в посвященном ей стихотворении: «Здравствуй, Чудо по имени Белла, Ахмадулина, птенчик орла!» Дождь в лицо и ключицы, И над мачтами гром. Ты со мной приключился, С ловно шторм с кораблем. То ли будет, другое... Я и знать не хочу - Разобьюсь ли о горе, И ли в счастье влечу. Мне и страшно, и весело, как Тому кораблю... Не жалею, что встретила. Не боюсь, что люблю.

Андрей Андреевич Вознесенский (1933 – 2010 г. г.) В тоталитарном Советском Союзе поэзия Вознесенского не переставала подвергаться разгромной критике даже в эмигрантский период жизни поэта. Чаще всего достать книгу стихов поэта можно было только «из-под полы». Интересно Множество эстрадных песен написаны на стихи Вознесенского. Наиболее популярными среди них стали «Верните мне музыку», «Танец на барабане», «Плачет девочка в автомате», «Подберу музыку», «Миллион алых роз».

С автором музыки на свои стихотворения- Паулсом - Вознесенский дружил много лет. Нашумевшая рок-опера, которая много лет звучит с подмостков Ленкома, «Юнона и Авось» была создана на материале либретто Андрея Вознесенского. Романс из оперы «Я тебя никогда не забуду» вошел в анналы театральной классики.

Роберт Иванович Рождественский (1932 – 1994 г. г.) Имя при рождении – Роберт Станиславович Петкевич. На Земле безжалостно маленькой жил да был человек маленький. У него была служба маленькая. И маленький очень портфель. Получал он зарплату маленькую... И однажды - прекрасным утром - постучалась к нему в окошко небольшая, казалось, война... Автомат ему выдали маленький. Сапоги ему выдали маленькие. Каску выдали маленькую и маленькую - по размерам - шинель. ...А когда он упал - некрасиво, неправильно, в атакующем крике вывернув рот, то на всей земле не хватило мрамора, чтобы вырубить парня в полный рост! Роберт Иванович Рождественский сотрудничал со многими композиторами.

Булат Шалвович Окуджава (1924 – 1997 г. г.) Давайте восклицать, друг другом восхищаться. Высокопарных слов не надо опасаться. Давайте говорить друг другу комплименты - В едь это все любви счастливые моменты. Давайте горевать и плакать откровенно, То вместе, то поврозь, а то попеременно. Не надо придавать значения злословью - Поскольку грусть всегда соседствует с любовью. Давайте понимать друг друга с полуслова, Чтоб, ошибившись раз, не ошибиться снова. Давайте жить во всем, друг другу потакая, Тем более, что жизнь короткая такая.

Владимир Семёнович Высоцкий (1938 – 1980 г. г.) На братских могилах не ставят крестов, И вдовы на них на рыдают, К ним кто-то приносит букеты цветов, И Вечный огонь зажигают. Здесь раньше вставала земля на дыбы, А нынче - гранитные плиты. Здесь нет ни одной персональной судьбы, Все судьбы в единую слиты. А в Вечном огне виден вспыхнувший танк, Горящие русские хаты, Горящий Смоленск и горящий рейхстаг, Горящее сердце солдата. На братских могилах нет плачущих вдов, Сюда ходят люди покрепче. На братских могилах не ставят крестов, Но разве от этого легче?

Эдуард Аркадьевич Асадов (1923 - 2004 г. г.) Россия начиналась не с меча, Она с косы и плуга начиналась. Не потому, что кровь не горяча, А потому, что русского плеча Ни разу в жизни злоба не касалась... Указом постоянного Президиума Съезда народных депутатов СССР от 18 ноября 1998 года Асадову было присвоено звание Героя Советского Союза. Романтические барышни всей страны Советов роняли слезы над «Стихами о рыжей дворняге» и почитали Асадова как своего кумира.

Константин Михайлович Симонов (1915 – 1979 г. г.) Жди меня, и я вернусь. Только очень жди, Жди, когда наводят грусть Желтые дожди, Жди, когда снега метут, Жди, когда жара, Жди, когда других не ждут, Позабыв вчера… На войне поэт познакомился с молодым Жуковым. Впоследствии они стали близкими друзьями.

Давид Самойлов (1920 – 1990 г. г.) Настоящая фамилия – Кауфман. Лихие, жесткие морозы, Весь воздух звонок, словно лед. Читатель ждет уж рифмы "розы", Но, кажется, напрасно ждет. Напрасно ждать и дожидаться, Притерпливаться, ожидать Того, что звуки повторятся И отзовутся в нас опять. Повторов нет! Неповторимы Ни мы, ни ты, ни я, ни он. Неповторимы эти зимы, И этот легкий, ковкий звон, И нимб зари округ березы, Как вкруг апостольской главы... Читатель ждет уж рифмы "розы"? Ну что ж, лови ее, лови!.. Давид Самуилович Самойлов умер на юбилейном вечере Пастернака, едва завершив свою речь.

Поэзия 1970-х — начала 1990-х годов — это послеоттепельное явление. В ней угасают характерные для 1950— 1960-х годов восторги по поводу революции и ее героев, становится все меньше од о преимуществах советского строя и т. д. Свои коррективы в тематику, общее настроение внесли события, связанные с объявленной перестройкой, начавшейся демократизацией жизни. На первый план выходит моральная (в том числе национально-патриотическая) проблематика. Углубляется критическое начало. Политическая тематика уступает место интонациям философски углубленного постижения личности. Внимание к этой стороне бытия приводит поэзию к необходимости по-новому противостоять проявляющимся в общественной жизни моментам бездушия и расчеловечивания.

Пристрастно-личностные мотивы в сознании поэтов во все времена приводили литературу к осмыслению темы Родины, ее исторических судеб, гуманистических перспектив развития. На рубеже 1960-х — начала 1970-х годов эту тему блистательно развивал Николай Михайлович Рубцов (1936—1971).

Творчество Рубцова Н.М.

Творчество этого большого художника следовало бы отнести к шестидесятым годам хронологически: жизнь поэта оборвалась в январе 1971 года. Н. Рубцову было тогда лишь тридцать пять лет. Но творения этого мастера по своему духу явно связаны с послеоттепельной эпохой, знаменуют собой новый этап развития художественного слова. Если поэтические создания 1950—1960-х годов литературная критика именовала «громкой» или «эстрадной» лирикой, то Н. Рубцов — создатель «тихой» лирики. «Ключевым» его произведением стало стихотворение «Тихая моя родина» (1964). В самом этом названии отразились и проблемно-тематические, и жанрово-стилевые характеристики поэзии, и самого Н. Рубцова, и лирики 1970-х — начала 1990-х годов вообще. В «тихой» поэзии слышен принципиальный отказ от трибунных жестов и романтических деклараций в направлении «громкости» душевной, психологической.

На могиле Н. Рубцова высечены строки самого поэта из стихотворения «Видение на холме» (1964):

Россия, Русь! Храни себя, храни!

В этих словах афористично выражен основной пафос поэзии Н. Рубцова. Тревога за судьбу страны — это уже главная интонация и более поздней, и современной поэзии.

Творчество Чухонцева О.Г.

Олег Григорьевич Чухонцев (род. в 1938 году) печатается с 1958 года. Его стихи публиковались на страницах журналов «Юность», «Молодая гвардия», «Новый мир», «Дружба народов». В 1976 году вышел его сборник под названием «Из трех тетрадей». В это издание вошли стихи разных лет.

Лирический герой О. Чухонцева — тоже представитель «тихой» лирики. Его стихам не свойственны обязательные ссылки на точное время и место действия. В стихотворении «Осенины» (1968) содержится характерное признание:

Я жил. И я ушел. И нет меня в помине.

И тень моя скользит неслышно по равнине.

Монолог, произносимый от имени человека, ушедшего из жизни, — прием в поэзии не новый. Но произведение «Осенины» начинается строками о жизни!

Так дышится легко, так далеко глядится.

Что, кажется, вот-вот напишется страница.

Очевидно: поэт не изображает своего героя, а выражает его душевное состояние. Именно чувство душевного волнения — основной предмет поэзии О. Чухонцева.

Творчество Кузнецова Ю.П.

Мастера, начавшие свой путь в рамках «громкой» поэзии, также полны тревоги за судьбы мира, но в отличие от представителей «тихой» поэзии и в 1970-х — начале 1990-х годов продолжают высказываться набатно, обличающе. Их стиль — письмо, рассчитанное не на описание внутреннего состояния героя, а на гневное обличение.

Юрий Поликарпович Кузнецов (1941—2003) стал известен читателю в 1970-е годы. Интонация прямого обличения ему не присуща. Но и сдержанность «тихой» лирики поэта не устраивает. Мастер использует достижения обоих стилевых направлений: энергичен в высказывании и одновременно сосредоточен на осмыслении внутреннего мира современника. Недаром его поэзию критики именуют «органической лирикой». Отличительной чертой поэтического стиля Ю. Кузнецова стало широкое использование гиперболы. Так, в стихотворении «На краю» (сборник «После вечного боя» (1989)) лирический герой мучительно взывает к Всевышнему:

Боже мой, ты покинул меня

На краю материнской могилы.

Лирического героя тревожит вопрос: кто же защитит душу матери, если Бог потерял силу? Интенсивность словесных красок, тропов «работает» у Ю. Кузнецова на концентрацию тревоги за современность и за место личности в ней.

Творчество Евтушенко Е.А.

Евгений Александрович Евтушенко (род. в 1933 году) в 1980-е годы, развивая традиции В. Маяковского, открыто обличает мещанина нового времени, например, в стихотворении «Отечественные коалы».

В 1995 году Е. Евтушенко написал поэму «Тринадцать», которая заглавием и содержанием перекликается с поэмой «Двенадцать» А. Блока. Поэт повествует о Москве октября 1993 года, когда, как известно, кризис власти разрешался с помощью военной силы. Потрясает сюжет произведения... В яму с горячей водой, образовавшуюся вследствие аварии водопроводной системы, попала коляска с грудным ребенком. Трагедия произошла вроде бы случайно: засмотревшись на тапки, молодая мама забыла о коляске. Но поэт трактует трагическую историю как расплату за долгие годы неправедного пути страны.

Е. Евтушенко в 1990-х годах во многом преодолевает свою приверженность к «оттепельным» мифам, призывает к покаянию, к пониманию каждым, что и он сопричастен всем историческим событиям современности.

Подобная эволюция заметна и в творчестве Андрея Андреевича Вознесенского (1933—2010).

Творчество Вознесенского А.А.

Духовная опустошенность общества его потрясает. В 1986 году появилась поэма А. Вознесенского «Ров». В основу ее сюжета положен страшный факт: ров, в который гитлеровцы в годы войны сбрасывали расстрелянных мирных жителей, позже стал предметом корыстного интереса мародеров — ведь у кого-то из убиенных зубные коронки были золотыми; можно во рву отыскать и золотое колечко...

В поэме все новоявленные «золотоискатели» названы «новорылами», а чувство, приведшее их на место страдания, поименовано словом «алчь».

А. Вознесенский создает художественно-публицистическое произведение, как и Е. Евтушенко, наследуя традиции поэта-трибуна В. Маяковского.

Творчество Чичибабина Б.А.

Мотив активного служения обществу пронизывает поэзию Бориса Алексеевича Чичибабина (1923—1994). Б. Чичибабин прошел войну солдатом минометного взвода. После войны изведал лагеря. Там были написаны его первые стихи. «Оттепель» дала Б. Чичибабину новые возможности. Правда, в русло «громкой» поэзии он «не вписался», ибо всегда оставался самим собой, «сохранял лица необщее выраженье». Гражданственность, страстность звучания его стихов поистине ошеломляют. Многие исследователи именно поэтому его поэзию называют одической. Ода, как известно, — жанр «торжественный», хвалебный или оплакивающий. Однако в одах Б. Чичибабина нет праздничности, свойственной этому жанру с позитивным содержанием. Взор его лирического героя просветляется лишь тогда, когда сердцем он прикасается к вечному — к природе или любви.

Лирический герой поэзии Б. Чичибабина — патриот. Но его любовь к Родине мучительная, пронизанная сложностью, драматизмом чувствования (стихотворение «Тебе, моя Русь... »):

Тебе, моя Русь, не Богу, не зверю.

Молиться молюсь, а верить не верю.

Творчество Тарковского А.А.

Значимым явлением литературы 1970-х — начала 1990-х годов стало развитие философской лирики, духовный мир личности в которой чаще всего выступает самодостаточной реальностью. Тому есть объяснение: общество все более осознает основополагающую роль индивида в движении человечества к социальной духовной гармонии. Характерный пример такой поэзии — творчество Арсения Александровича Тарковского (1907—1989). В литературе этот мастер оставил значительный след, но публиковался не часто. Открытия художника слова философски насыщены, полны подтекстового, интуитивного содержания:

Дом без жильцов заснул и снов не видит.

Его душа безгрешна и пуста.

Образ «дома без жильцов» в одноименном стихотворении — несомненная метафора, обозначающая состояние души. Лирический герой А. Тарковского может и пустую душу объявить безгрешной. В данном случае — это не спор с этической традицией, а закономерное углубление взгляда на жизнь, ее сущность. Пустота души может существовать как синоним ожидания встречи с новой жизнью. Дом ведь пока пустует...

Творчество Самойлова Д.С.

Философической глубины исполнены многие стихотворения Давида Самойловича Самойлова (1920—1990), вошедшие в сборник «Горсть» (1989). Один из его разделов назван «Беатриче». Это название поэт объясняет следующим образом: «меня Беатриче — знак суровой, требовательной и неосуществленной любви».

Тревожное восприятие души современника как своего рода «результата» невоплотившейся любви характерно для поэзии Д. Самойлова («Желанье и совесть — две чаши... »):

Как жуткий пожар чернолесья.

Дымится нутро человечье.

Творчество Ахмадулиной Б.А.

Прощающая доброта свойственна лирической героине Беллы Ахатовны Ахмадулиной (1937 - 2010). В стихотворении «Здесь никогда пространство не игриво...» (1985) чарующая белизна черемухи противостоит тьме ночи. Героиня Б. Ахмадулиной живет именно «в среде черемух», в прекрасном мире духовной свободы, эстетической и этической независимости, лирического удаления от утилитарно понятых проблем общества. Поэтесса, рожденная «оттепелью», выступила со своим уникальным, отдаленно-таинственным проникновением в современность, несомненно, поклоняясь благородной отрешенности М. Цветаевой и А. Ахматовой.

Творчество Корнилова В.Н.

Сложность и противоречивость человеческого бытия заставляет поэтов вглядываться в явления, смысл которых, казалось бы, известен человечеству с незапамятных времен.

Владимир Николаевич Корнилов (1928—2002) — мастер, начавший свой путь в литературе еще в 1950-е годы, спрашивает:

Что такое свобода?

Это кладезь утех?

Или это забота

О себе после всех?

Вопрос задан в стихотворении, написанном в 1988 году, во время «перестройки». Оказывается, любому социальному переустройству должно предшествовать приближение каждого из нас к свету собственной души, к вершине подлинной свободы. Только поэзии под силу отличить свободу истинную от мелочной, поддельной.

ЛИТЕРАТУРА 70 90- ГОДОВ

ПОЭЗИЯ 70-90-х ГОДОВ

После поэтического бума: новое в поэзии

Сегодняшний день поэзии. Многое сегодня в нашей культуре побуждает к тому, чтобы подводить итоги: нас привычно вдохновляет каждая дата с нулем на конце, а сейчас кончается и век и тысячелетие. Что-то, безусловно, кончилось в нашей литературной ситуации; какой бы ни была литература впредь, она уже никогда не будет играть той роли, которая ей выпала в России на протяжении двух веков,- быть центром духовной, общественной, политической жизни. Наверное, никогда прежней популярности не вернет себе поэзия, во время «бума» 60-х гг. собиравшая тысячные аудитории на стадионах и при этом интимно достигавшая слуха и сердца каждого.

Изменился лирический строй стиха и прежде всего у Иосифа Бродского. Его смерть - еще один повод для подведения итогов в нашей поэзии, оставшейся без Бродского.

Многие стихи Бродского подсказывают прощальный эпиграф. Можно брать почти наудачу. Особенно из поздних стихов, когда он сделал небытие своей темой, ибо жил ощущением покинутого пространства, оставленного телом и навсегда сохраняющего память о нем:

Навсегда расстаемся с тобой, дружок.

Нарисуй на бумаге простой кружок.

Это буду я: ничего внутри.

Посмотри на него - и потом сотри.

(«То не Муза воды набирает в рот...»)

Из опыта изгнанничества развилось поэтическое зрение. Может быть, этот же опыт позволил Бродскому взглянуть на русскую поэзию со стороны и исполнить свою судьбу в ней - быть завершителем. Завершить столетие, до конца которого он немного не дожил (и знал, что не доживет: «Век скоро кончится, но раньше кончусь я...»). Завершить нечто в русской поэзии. Что именно?

С уходом далеко не каждого даже великого поэта остается ощущение глобальной завершенности. Все бывшее до себя завершил и все идущее вослед начал Пушкин («наше все»). Потом эта идея возникла со смертью Блока: «От Пушкина до Блока» - выражение, ставшее формулой завершенности культурного периода. А со смертью Бродского? Откуда вести линию его родства и предшествования? Это вопрос, ответ на который могут дать только стихи. Ими Бродский, обращаясь ко многим, возвращался и к самому началу новой русской поэзии - к Кантемиру. Подражанием его сатирам совершенно оправданно и точно открывается второй том сочинений - после ссылки. Силлабика Кантемира не осталась для Бродского филологическим упражнением, но вошла в опыт его поэзии, как раз в это время меняющей свой строй, раскрепощающей свое звучание. Пример Кантемира, русского посла в Лондоне и Париже, для Бродского - пример вхождения русского поэта в мировую культуру, основной язык межнационального общения для которой сегодня - английский.

Большую часть своей творческой жизни Бродский прожил в англоязычном мире. Впрочем, эта фраза, верная для других уехавших, неверна для него: он прожил в культуре, овладев языком настолько, чтобы писать на нем сначала прозу, а затем и стихи.

Однако в стихах мы угадываем черты личности до реального омыта, предрасположенность к тому, что внешними обстоятельствами было развито и обострено, но не создано. Бродский по рождению, по природной склонности своего таланта был человеком конца XX столетия. Плюс к этому советская судьба, выбросившая его в мировую культуру, наградившая ощущением всемирной причастности и вселенского отчуждения. Разыгранная таким образом личная трагедия приобрела всеобщее значение в мире, где единство, столь сильно желаемое, продолжает сказываться трагическим разладом и взаимным непониманием.

В одном из своих эссе Бродский сделал поправку к основной формуле марксизма, сказав, что, конечно, бытие определяет сознание, однако, помимо этого, его определяют и многие другие обстоятельства, прежде всего мысль о небытии. Эта мысль важна для Бродского и разнообразна у него. Под ее знаком существует вся его поздняя поэзия. Она не сводится только к мысли о смерти, но, напротив, окрашивает мысль о жизни, которая в гораздо большей степени есть не^тр#е-утетвиё, а отсутствие: собственное отсутствие там, где сейчас ты хотел бы быть, отсутствие рядом того, кто любим и дорог: «Да и что вообще есть пространство, если не отсутствие в каждой точке тела», - сказано в стихотворении «К Урании», посвящающем поздний сборник музе астрономии.

Страсть более не дышит в текстах Бродского, как будто он, памятуя о своем больном сердце, не может позволить себе ее взрыв и включает метроном ритма, отодвигает изображаемое на длину взгляда, в даль воспоминания:

Когда ты стоишь один на пустом плоскогорье, под

бездонным куполом Азии, в чьей синеве пилот

или ангел разводит изредка свой крахмал;

когда ты невольно вздрагиваешь, чувствуя, как ты мал,

помни: пространство, которому, кажется, ничего

не нужно, на самом деле нуждается сильно во

взгляде со стороны, в критерии пустоты.

И сослужить эту службу способен только ты.

(«Назидание», 1987)

Поэтическое зрение нагружается чувством ответственности - единственного свидетеля; сознания, удостоверяющего наличие пространства. Мерность строки как удары, если не колокола, то часового устройства, в любой момент грозящего взрывом.

Размеренная, длинная строка позднего Бродского, кажется, произвела наибольшее впечатление на поэтов (особенно молодых), стала предметом их подражания, но оставила более равнодушными читателей. Отчасти здесь можно прибегнуть к универсальному объяснению, некогда данному Пушкиным падению интереса публики к стихам Баратынского (одного из самых чтимых Бродским русских поэтов): «...лета идут, юный поэт мужает, талант его растет, понятия становятся выше, чувства изменяются. Песни его уже не те. А читатели те же и разве только сделались холоднее сердцем и равнодушнее к поэзии жизни. Поэт отделяется от них и мало-помалу уединяется совершенно...»

«Уединяется» - это верно для Бродского, но что сказать о «поэзии жизни»? Что сказать о поэзии и ее возможности вообще? В своей Нобелевской речи Бродский процитировал Адорно: «Как сочинять музыку после Освенцима?» Бродский не был бы великим поэтом конца нашего века, если бы он не жил с этим вопросом-сомнением: можно ли писать стихи после всего, что пережито и содеяно человечеством в нашем столетии? Но Бродский не был бы великим завершителем поэтической традиции, если бы он целиком отдался этому сомнению или ответил на него как-либо иначе, чем он это сделал: «Оглядываясь назад, я могу сказать, что мы начинали на пустом - точней, пугающем своей опустошенностью - месте и что скорей интуитивно, чем сознательно, мы стремились именно к восстановлению ее форм и тропов, к наполнению ее немногих уцелевших и часто совершенно скомпрометированных форм нашим собственным, новым или казавшимся нам таковым, современным содержанием».

Тридцать лет назад Бродский признался: «Я заражен нормальным классицизмом...» Иного трудно было бы ожидать от него: ленинградца - по прописке, петербуржца - по духу, жителя коммунальной квартиры в городе дворцов, вечно требующих и не получающих ремонта. Не от города ли он унаследовал архитектурный инстинкт законченной формы и не от областной ли судьбы ветшающей северной Пальмиры его метафизическое чувство зыбкости сотворенного, близости распада, так легко восстанав­ливающего первоначальность пустого пространства?

В 1984 г. Бродский увидел выставку голландского художника Карла Вейлинка и по ее поводу написал стихи. Вейлинк, подобно ему, был заражен классицизмом. Его архитектурный, парковый пейзаж на наших глазах превращается в бутафорский, разваливается. Каждая строфа Бродского начинается размышлением о том, что же это такое: «Почти пейзаж... Возможно, это будущее... Возможно, также - прошлое... Бесспорно - перспектива... Возможно - натюрморт...» И утверждающее предположе­ние последней строфы, что это, «в сущности, и есть автопортрет. Шаг в сторону от собственного тела...».

Бродский иронизировал: «В городах только дрозды и голуби верят в идею архитектуры». Иронизировал и продолжал строить, архитектурно воспринимая геометрию мира под холодным взглядом Урании, природу - в своих эклогах, русскую поэзию - от Кантемира до Бродского. У него было классическое, античное чувство стиля, распространявшееся и на человека, достоинство которого состоит в том, чтобы понять, что собой он лишь временно вытесняет пространство, всегда возвращающееся, чтобы восстановить право пустоты.

Муза астрономии когда-то вдохновляла уже русскую поэзию: одические «рассуждения» Ломоносова, раннюю оду Тютчева... Но путь русской поэзии до последнего времени воспринимался как ведущий, пусть с задержками и возвращениями, от архаического монументализма к лирической диалектике души - у Баратынского и у Тютчева, уходившего от своей ранней оды «Урания».

У Бродского «Урания» - поздняя, он пришел к ней после одной из величайших книг русской лирики - «Новые стансы к Аврусте» (1982). Поэтическая потребность возвращения к истокам русского стиха, к русскому одическому мировидению почти совпала у него со стихотворением великого английского поэта-метафизика Джона Донна, впервые узнанного незадолго до ссылки и затем сопровождавшего Бродского в Норенскую. По возвращении Бродским пишутся подражания Кантемиру... Для него встает вопрос об отношении к традиции русского стиха. Тогда это был общий вопрос.

^ Поэтический бум. Для поэзии минувших тридцати лет трудно найти некий общий объединяющий ее принцип. Ни безусловного лидера, ни безусловно преобладающей тенденции... Пожалуй, есть лишь общность всеми обсуждаемой проблемы: отношение к традиции. В сущности это вечная проблема, но от эпохи к эпохе рефлектируемая с различной степенью остроты. Прошедшие двадцать лет в русской поэзии были временем, когда осознание поэтической традиции становилось все более настойчивым и обя­зательным. О ней задумывались поэты, о ней спорили критики. Однако этот общий для всех вопрос отчетливее всего и разъединял. Целый ряд критических дискуссий о поэзии был посвящен проблеме традиции как таковой, но постоянно спорили и о выборе, об оправданности продолжения того или иного поэтического пути.

Время задуматься о традиции наступило после нескольких десятилетий бытования советской литературы, главным достоинством которой считалась ее устремленность в будущее. К тому же поэзии предписывалось гн^т^е^же^я^ящз^1^з^мле^заниматься делами насущными, а не саморефлексией, которая не раз была обличаема как формализм, дань прошлому, аполитичность. Серьезные прегрешения, за которые - в зависимости от общей ситуации - спрашивали очень строго, а то и просто не печатали.

В более мягкой форме эти обвинения сводились к упреку в «книжности», который постоянно звучал в последние двадцать лет. И уж совсем дело бывало плохо, если, помимо избыточной начитанности, поэта ловили на том, что он читает не тех, кого следует, избегает магистрального пути развития советской литературы. Понятно, что в стороне от магистрали оказывался и весь Серебряный век, и авангард, и Ахматова, и Пастернак, и Клюев, и Заболоцкий, не говоря уж об обэриутах, вовсе не упоминаемых.

Период с 60-х годов до начала «перестройки» стал временем трудного, но очень целенаправленного овладения культурным пространством, расширения границ дозволенного и допустимого. Трудно, но все-таки издавали нежелательных, с официальной точки зрения, классиков XX в. Издавая, разумеется, не хотели, чтобы изданные были широко и внимательно прочитаны. За право прочитать также приходилось бороться, а потом - за право вступить в диалог собственным творчеством... В этом диалоге, подхватывая слово, однажды прозвучавшее, напечатанное, т. е. уже как бы дозволенное, пытались сказать больше, чем смогли бы от собственного имени. Традиция не только учила, но и давала необходимый резонанс, мыслилась как форма иносказания и приращения смысла, способ освобождения.

Но на этом общность кончалась, ибо в собеседнике выбирали разных поэтов и свободы высказывания добивались, чтобы сказать свое. Так что поэтическое движение последних двадцати лет представляет столкновение разных вкусов, их противостояние. Нормальная ситуация, но переживалась она как нечто ненормальное: в другом слишком часто видели противника, мыслящему и пишущему в ином стиле отказывали в даровании. Сомнения распространялись на достоинство самого поэтического слова, на современную поэзию в целом. Правда, все чего-то ожидали. Ожидали также разного, но равно верили, что ожидание исполнится или уже исполняется.

Неопределенность будущего пытались рассеять и оглядывались на прошлое - на самое недавнее прошлое. Оно хорошо запомнилось, ибо ничто так не врезается в память, как успех.

В прошлом - в 60-х - был «поэтический бум». Ожидать ли нового? Или к нему не стремиться, предпочтя иной критерий для определения истинных достоинств?

«Поэтический бум» был одним из следствий «оттепели». Отогрели замороженное, заледеневшее слово, и едва ли не прежде всего оно выплеснулось лирикой. Она тоже была под запретом. Поэтический бум был предварен негромкой капелью маленьких лирических книжек: «Раздумья» Н. Асеева, «Стихи» Л. Мартынова... Сейчас даже трудно представить, как они читались тогда, сколько в них находили новизны, свежести и смелости. Ведь после постановления 1940г. (отмененного в 1988 г.) лирика могла пробиваться, по сути дела лишь в переводах: потому-то шекспировские сонеты в переводе С. Маршака звучали откровением, в них выговаривалось запретное, поддавленное.

И вот - «оттепель»... После долгого "ггерерьта - сборники непечатаемых, крамольных Ахматовой, Пастернака; Цветаевой, Заболоцкого... За ними вдохновленные ими, иногда ими же поддержанные приходят молодые. Им откликается читатель, начинается всеобщий поэтический восторг: залы не вмещают всех желающих слышать стихи, сборники не доходят до прилавков.

Слово расковалось - в мысль, в образ. Таким было тогдаш­нее ощущение, ибо тогда сравнивали с тем, что предшествовало. Теперь же, когда мы прочли не только напечатанное тогда, но и то, что тогда напечатать не удавалось, нередко удивляемся: неужели не печатали? Свобода оставалась очень ограниченной, и продолжалась она вместе с оттепелью недолго.

Поэты порой действительно забегали дальше других, торопили. Е. Евтушенко, требовавший тогда (со страниц «Правды»!) «из наследников Сталина Сталина вынести», писавший со всей откровенностью о «Бабьем Яре», пытался сказать и сделать то, что и сегодня сказать можно, но сделать в полной мере не удается. А тогда он едва успел проговорить свои лаконичные формулы (в этом, быть может, его настоящая поэтическая сила), как они стали совершенно неуместными, а его лучшие стихи - непечатаемыми.

Общая ситуация была такова, что ничего кроме разрешенного, подцензурного появиться не могло, таким образом, и сама смелость в печати проходила сквозь идеологический присмотр. Чтобы оставаться благополучным, приходилось ограничивать себя лишь дозволенной смелостью и тосковать по настоящей.

1965 годом датирует А. Вознесенский «Плач по двум нерожденным поэмам» (им открывался сборник «Ахиллесово сердце», 1966). Ностальгическая нота с этого времени - самая искренняя и поэтически верная: сожаление о несделанном. Поэзия прихвачена общим похолоданием. Это сказывается не только на том, о чем и насколько смело она говорит, но и на ее внутренних возможностях, на ее словесной свободе. Поэтический бум питался восторгом, испытаваемым от возможности сказать, которая открылась не только потому, что разрешили, но потому, что было осознано величие русской поэтической традиции XX века. Услышали ее голос, поразились ее открытиями, вдохновились ими. Шестидесятники и по сей день гордятся тем, что они небывало расширили состав поэтической аудитории. Они вправе этим гордиться, отдавая, правда, себе отчет в том, что это деяние потребовало и особого поэтического языка - доступно для начинающего. Они выступили популяризаторами, умело примерившимися к возможностям своего читателя и слушателя, к требованию преимущественно молодежной аудитория, жадной, но слишком неискушенной за пределами хрестоматийной программы. В такого рода общении возникало, особенно на первых порах, взаимно вдохновляющее взаимодействие поэта с аудиторией: жили в стихах, жили стихами.

Потом, и довольно скоро, начали сожалеть о ненаписанном, о нерожденном. Почувствовали тоску по настоящему...

В 1975 г. А. Вознесенский выпустил сборник «Дубовый лист виолончельный», ставший, по сути дела, его первым избранным, первым итогом. За ним в 1976 г. последовала новая книга - «Витражных дел мастер». Первая ее часть («скол» - авторский термин, продолжающий витражную метафору) названа «Ностальгия по настоящему»:

Я не знаю, как остальные,

но я чувствую жесточайшую

не по прошлому ностальгию -

ностальгию по настоящему...

Одиночества не искупит

в сад распахнутая столярка.

Я тоскую не по искусству,

задыхаюсь по-настоящему.

«По настоящему» и «по-настоящему» - разница в дефисе, но разница смысловая. В первом случае «настоящее», которое осмысливается в противоположность «прошлому»; во втором - в противоположность «искусственному, поддельному, ложному». Только в момент совпадения этих двух значений у Вознесенского пишутся искренние и, допущу тавтологию, настоящие стихи. Только когда сегодняшнее, на которое неизменно настроен поэт, ощущается как неподдельное и получает право - без изъятия, без угрызения - быть поставленным в стих. Непосредственность реакции на все, что случается вокруг, и на то, как случается - до мелочей, до подробностей,- это в природе поэтического ощущения Вознесенского, которое тем самым оказывается очень зависимым от внешних условий существования и быта.

Когда же поэт стремится подняться над сиюминутностью настоящего к духовным (в этом - неподдельным, настоящим) ценностям, здесь все чаще срывы. По его стихам мы с большой достоверностью следим не за внутренней потребностью поэта, а за тем, какие проблемы сегодня «носят». Эмиграция сегодня в мо­де - мы в этом лишний раз убеждаемся, видя, с какой настойчивостью в пределах одной журнальной публикации (Новый мир.- 1989.- № 1) А. Вознесенский метафоризирует на эмиграционные темы: «Моей жизни часть эмигрировала...» И на той же странице:

Мозг умирает. Душа-эмигрантка

быстро, как женщина, вещи свои соберет...

Неосторожное дублирование, ибо приоткрывает метод работы. И неосторожное муссирование темы: едва ли автор заблуждается насчет того, что действительные эмигранты, особенно среди поэтов, ни за внутреннего эмигранта, ни за поэта-бунтаря Вознесенского не считают.

Еще ранее, при первых признака» нового религиозного возрождения, А. Вознесенский наполнил стихи соответствующим словарем: обедня, крестный ход, икона, Побор и, конечно, распятие, ибо распятым поэт ощущает себя. Высокое и божественное. Вечное опрокидывается в сегодняшнее и возвышает его, делая - настоящим? Нет, не получается. Вовлеченное в поэзию, эти ценности популяризируются, размениваются. То, что должно смотреться неподдельно, выглядит туристическим проспектом, рекламой памятников старины. Вещи нужные, но для поэзии недостаточные. От ощущения этой недостаточности - ностальгия по настоящему без подделок и фальши.

Изменчивость неизменного. К началу 70-х поэтический бум исчерпал себя, хотя его инерция еще долго продолжала сказываться - в медленно падающей популярности его творцов, в далеко не сразу, но пустеющих поэтических аудиториях и в том, как много поэтических сборников залеживается на прилавках. Но главное было в другом, ибо приметы внешнего успеха перестают восприниматься верным свидетельством собственно поэтического достоинства. «Громким» поэтам противопоставляют «тихих» (вводится даже термин «тихая лирика», под который попадают поэты самые разные: от Н. Рубцова до В. Соколова и Д. Самойлова). Тех, кого именуют «тихими», объединяет не характер поэтической культуры (он порой очень разный), но в первую очередь поэтическая судьба, в которой обязательно присутствует поздняя или запоздалая известность.

Эта поэзия не рвется к эстрадному микрофону. Так 70-е и стали временем запоздалых, а то и посмертных открытий: сначала вологодский поэт Николай Рубцов (1936-1971), потом воронежский Алексей Прасолов (1930-1972). Эти «тихие» имена стали поводом к очень громкой критической пропаганда, которая оказала тем самым умершим поэтам-не лучшую услугу. Когда Рубцова или Прасолова объявляли стоящими в русской поэтической антологии вслед за Пушкиным и Тютчевым и ни за кем другим, то это вызывало ответную реакцию - нежелание прочесть и отдать должное.

На протяжении 70-х гг. многие поэтические имена, независимо от желания самих поэтов, сделались объектом критического манипулирования, выстраивались в ряды и школы. «Органичным» поэтам (Рубцов и Прасолов открывают их ряд) противопоставляли «неорганичных», «книжных»: А. Тарковского и Д. Самойлова, Б. Ахмадулину, Ю. Мориц, А. Кушнера, хотя у каждого из названных своя «книжность», свое, порой очень разное, отношение с традицией и своя мера одаренности.

Одним (Тарковскому, Кушнеру) более свойственно усилие припомнить и настроить звучание своего стиха в лад с высоким строем классической поэзии. Другие (Мориц) склонны не столько переноситься в прошлое, сколько сами эти классические ассоциации приближать к себе, осовременивать своим голосом. И от тех и от других отличен Давид Самойлов, в первую очередь рефлектирующий в стихе, переживающий своим стихом дистанцию, все более отдаляющую нас от тех, в ком продолжился Серебряный век русской поэзии, благодаря чему этот век был почти современным нам:

Вот и все. Смежили очи гении.

И когда померкли небеса,

Словно в опустевшем помещении

Тянем, тянем слово залежалое,

Говорим и вяло, и темно.

Как нас чествуют и как нас жалуют!

Нету их. И все разрешено.

Это восьмистишие Д. Самойлова помечено 1966 г.- годом смерти Ахматовой. Оно кажется удачным эпиграфом к двум последующим десятилетиям в нашей поэзии.

Не случайно, что оно написано Д. Самойловым. Он последним в своем, военном поколении издает первую книгу - в 1958 г. Его значение в полной мере начинает осознаваться лишь в 70-е после выхода в свет первого маленького сборника избранных стихотворений - «Равноденствие» (1971).

Самойловская легкость, самойловская ирония: «Я сделал вновь поэзию игрой...» - привлекала одних и отталкивала-других, полагавших более отвечающей духу времени пгеуттетбЧйвувд- торжественность, с которой следовало докладывать о великом, о свершениях, о нравственных исканиях... Тон определял многое. По нему узнавалась и эстетическая позиция - отношение к традиции, на верность которой присягали все, однако по-разному. Для одних она-пространство, открытое каждому движимому знанием и любовью. Для других- ревниво охраняемая зона. Первые непринужденны, раскованны, претендуют не более чем на роль собеседника. Вторые напыщенны, торжественны и бронзовеют на глазах.

Нужно ли говорить, что Самойлов из числа первых? Его стихи - знак определенного стиля, далеко не только поэтического, и котором сама легкость, уклончивость приобретали значение высказывания. Как будто бы не о главном...

Многое в его стихах - как будто бы... Как будто бы поэзия - игра, как будто бы все в ней только сиюминутно, бегло, неповторимо:

Лихие, жесткие морозы,

Весь воздух звонок, словно лед.

Читатель ждет уж рифмы «розы»,

Но, кажется, напрасно ждет.

Повторов нет! Неповторимы

Ни мы, ни ты, ни я, ни он.

Неповторимы эти зимы

И этот легкий, ковкий звон.

И нимб зари округ березы,

Как вкруг апостольской главы...

Читатель ждет уж рифмы «розы»?

Ну что ж, лови ее, лови!..

Напрасно ждать и дожидаться,

Притерпливаться, ожидать

Того, что звуки повторятся

И отзовутся в нас опять.

«Повторов нет!» - таков тезис, доказываемый, а на самом деле опровергаемый стихом. Как много их, повторов, в этих строчках. Пушкин - его нельзя не узнать, он процитирован откровенно и хрестоматийно. Начинается стихотворение с полуцитаты в первой же строке: «Сухие, чистые морозы...» - стихотворение Владимира Соколова.

И завершается все повтором, тютчевским, из его стихотворения о радуге - этом символе мгновенной красоты:

О, в этом радужном виденье

Какая нега для очей!

Оно дано нам на мгновенье,

Лови его - лови скорей!

Значит, есть повторы, все повторимо, хотя и не буквально, а по закону изменчивости неизменного. В стихе Самойлова - множество полуцитат, реминисценций, на которых поэт не задерживается. Они лишь определяют характер постоянно потщерживаемой, но не обнаруживаемой, не выпячиваемой связи с традицией, возникают, поглощаемые движением стиха.

В 70-е традиция - предмет постоянных критических споров, повод к которым дает сама поэзия. Поэтическое прошлое становится предметом рефлексии, выбора. Традиция обнаруживает себя как процесс двусторонний, как диалог, в котором по-новому (без хрестоматийной заученности) выглядит и тот, кто оказывает влияние, и тот, кто его воспринимает. От его восприимчивости и от его таланта зависит степень равноправия собеседников.

Общая для литературы этого времени тенденция синтеза искусств в поэзии обнаружила себя в оригинальных жанрах авторской песни, рок-поэзии, видеом и т.п. В целом поэзия 1970-1990-х годов, как, впрочем, и вся художественная литература этого времени, представляет собой органический сплав реалистических и модернистских тенденций. Ей равно присущи яркие поэтические открытия, новые оригинальные ритмы, размеры, рифмы и опора на уже известные, традиционные образы и приемы. Примером может служить центонность, о которой уже шла речь в применении к прозе. Поэты отталкиваются не только от жизненных впечатлений, но и от литературных.

Современная поэзия - вся в движении, в поиске, в стремлении как можно полнее выявить грани дарования поэта, подчеркнуть его индивидуальность. И все-таки приходится признать, что в русской поэзии 1970-1990-х годов, несмотря на богатство и новизну жанров, наличие ярких творческих индивидуальностей, несомненное обогащение стихотворной техники, вакансия первого русского поэта, освободившаяся после смерти А. Ахматовой, пока все еще не занята. Последнюю треть XX столетия все чаще называют "бронзовым веком" русской поэзии. Время, конечно, проверит "степень блеска", но уже сейчас одной из важнейших характеристик эпохи следует признать необычайное многообразие, многоцветье и "многолюдье" поэзии этого периода.

Поэтическое слово всегда быстрее приходило к читателю (слушателю), чем прозаическое. Нынешнее же развитие коммуникационных систем - в условиях отсутствия идеологической (а нередко и моральной) цензуры - сделало процесс публикации свободным, мгновенным и глобальным (ярчайшее свидетельство - динамичное распространение поэзии в сети Интернет). Однако говорить о каком-либо поэтическом буме, подобном "оттепельному", не приходится. Говорить надо скорее о постепенном возвращении поэтического (и вообще литературного) развития в естественное русло. Публикующих стихи становится больше, читающих - меньше. А значит, формула Е. Евтушенко "Поэт в России - больше чем поэт" утрачивает свой вневременной смысл, локализуясь в конкретно-исторических рамках. Не настает ли время иной формулы, предложенной И. Бродским: поэт "меньше, чем единица"? В связи с этим возникает "проблема авторского поведения" (С. Гандлевский). Коль скоро идея общественного служения поэта уступает идее создания новых эстетических ценностей, то и поэту в реальной жизни, и лирическому герою в тексте все сложнее самоопределяться привычным, "классическим" образом. Трудно представить себе сегодня лик поэта-"пророка" - и "глаголом жгущего сердца людей", и "посыпающего пеплом... главу", и идущего на распятие с миссией "рабам земли напомнить о Христе" (варианты XIX в.). Но и "агитатор, горлан, главарь", и затворник, не знающий, "какое... тысячелетье на дворе" (варианты XX в.), в последние десятилетия в лирике не заметны. Кто же заметен?



Если не рассуждать об иерархии, не определять "короля поэтов", а искать наиболее оригинальные версии нового лирического героя, то в 1970-е годы на эту роль мог бы претендовать герой Ю. Кузнецова. Это поэт, "одинокий в столетье родном" и "зовущий в собеседники время"; это "великий мертвец", раз за разом "навек поражающий" мифологическую "змею" - угрозу миру; это в прямом смысле сверхчеловек: над человеком, в космосе находящийся и масштабами своими космосу соразмерный. Назовем этот вариант вариантом укрупнения и отдаления лирического героя. Напротив, ставшие широко известными уже в 1980-е годы поэты-концептуалисты (главным образом, Д. Пригов и Л. Рубинштейн), продолжая линию Лианозовской школы и конкретной поэзии, почти (или совсем) растворили свой голос в голосах вообще, в языке как таковом. Они то надевают некую типовую маску (Пригов в маске недалекого обывателя), то устраивают целое "карнавальное шествие" многоголосного "не-я" (Рубинштейн).

Совсем иной стиль авторского поведения в той среде, которую создает возрождающаяся духовная поэзия. В 1980- 1990-е годы в русле этой традиции активно и заметно работают З. Миркина, Л. Миллер, С. Аверинцев, В. Блаженных, о. Роман и др. Их объединяет традиционно-религиозное, близкое к каноническому понимание места человека в мире, и поэт в их стихах не претендует на какую-то особую выделенность. "Поэзия - не гордый взлет, | а лишь неловкое старанье, | всегда неточный перевод | того бездонного молчанья" (З. Миркина). "Неловкое старанье" в этих стихах очень точно передает христианское самоопределение поэта.



И образов лирического героя, и вариантов авторского поведения в современном поэтическом процессе очень много, и это объективное свидетельство не только "проблемности" вопроса, но и разнообразия художественного мира поэзии. Однако еще больше вариантов "собственно формальных": лексических, синтаксических, ритмических, строфических и т.п., что говорит уже о богатстве художественного текста. В формальной области экспериментов всегда было больше, нежели в содержательной, однако то, что произошло в последние десятилетия XX в., аналогов не имеет. Правда, чаще всего эти эксперименты имеют исторические корни, и есть возможность проследить их генезис.

Так, широко распространившаяся у нас (как и во всем мире) визуальная поэзия знакома и русскому барокко XVII столетия, и русскому авангарду начала XX в. (Подробнее см. главу "Визуальная поэзия".) Не менее популярные ныне свободные стихи (верлибр) в разных своих вариантах соотносимы то с русской средневековой традицией духовной песенной лирики, то с древними японскими стихотворными формами. Упомянув о визуальной поэзии, еще раз скажем о появлении вариантов песенного жанра - авторской песни и рок-поэзии. (Подробнее см. главу "Песенная лирика".) Столь очевидная эволюция в сторону жанрово-видового многообразия в современной лирике взывает к литературоведу, критику, да и к учителю: "единых стандартов" анализа нет! Особенно актуален этот тезис применительно к школе, которая, похоже, из одной крайности (тематический подход) бросается в другую (формально-стиховой). "Набор инструментов", конечно, нужен, но применять его всякий раз в полном объеме нет никакой необходимости. К каждому стихотворению следует подходить как к феномену, для понимания которого требуется всякий раз новая комбинация литературоведческих усилий, средств, способов. В самом общем виде этот алгоритм может выглядеть так:

1) выявить исток и характер образа-переживания (словесное рисование, повествование, суждение, звук в широком смысле);

2) вести анализ "по пути автора", т.е. пытаться определить, как разворачивался исходный образ в итоговый текст. Необходимо следить за тем, чтобы анализ содержательный и формальный не отделялись один от другого, чтобы без внимания не оставались ни художественный мир, ни художественный текст, ни (при необходимости) литературный и внелитературный контекст произведения. Замечательный пример такого анализа - работа И. Бродского "Об одном стихотворении" (1981), посвященная рассмотрению "Новогоднего" М. Цветаевой.

Про Бориса Рыжего грех не сказать, он умер в 2001, если че.

Несмотря на пестрое разнообразие индивидуальных поэтик, молодую поэзию 1990-х годов определяют две тенденции, постоянно пересекающиеся, взаимосвязанные и взаимообъяснимые:

1. Особая репрезентация поэтического «я», которое характеризуется прежде всего слабостью, уязвимостью, «тотальной неуверенностью».

2. Мета-позиция по отношению к Я-пишущему (не только к собственным текстам, но и к себе-поэту). «Человек, пишущий стихи», оказывается предметом рефлексии и изображения.

Эти две тенденции определяют своеобразие поэтики текстов молодого поколения, поэтов, формирующихся в 1990-е годы - Дмитрия Воденникова, Кирилла Медведева, Станислава Львовского, Марии Степановой, Евгении Лавут, Шиша Брянского, отчасти Веры Павловой, те свойства, к которым выводят актуальную поэзию поиски самоидентификации в пространстве «после постмодерна» (или «после концептуализма»)17.

Традиционно в критике эта поэтическая парадигма (как бы ее не называть - неомодернизм, неосентиментализм, постконцептуализм или иначе) характеризуется прежде всего серьезностью («ответственностью»), не-ироничностью, не-игровым характером поэтического высказывания, возрождением «лирического субъекта» («исповедальностью»), «эротичностью» (телесностью) поэтического текста. Представляется, что переходность новой актуальной российской поэзии, ее стремление отказаться, отойти от поэтики постмодерна позволяет интерпретировать, объяснить некоторые уже выделенные и частично описанные ее черты как основание некой единой поэтической системы.

Предметом изображения в лирике девяностых становится «человек, пишущий стихи»; а часто (у Дмитрия Воденникова, например) еще и процесс написания, вынесения «на публику» и взаимодействия написанного с поэтом и с публикой. В стихотворении существует не только одно «поэтическое „я“», но и «поэт», глядящий на него сверху, наблюдающий и оценивающий его (в отличие от концептуализма, где автор/поэт принципиально отсутствовал). Так буквально реализуется мета-позиции, осознанность поэтической работы. После постмодерна уже невозможно делать вид, что ты «просто пишешь стихи», хотя большинство авторов «молодого поколения» именно к этому и стремятся - так или иначе вырваться из «литературности» собственных текстов, вернуться к так называемому «прямому высказыванию»

Поэтов 90-х гг. отличает очень высокая степень рефлексии и осознанности того, что и как пишется:

«Для меня все-таки очень важно, кто на меня повлиял и что чем навеяно, я хочу, насколько это возможно, отделять свое, подлинное в моем мировосприятии от литературного, наносного. Это очень сложно. Когда я пишу, я как бы вижу себя насквозь (…)» (Кирилл Медведев19).

Во-первых, это многократное удвоение и умножение поэтического «я»: например, очевидное в текстах Дмитрия Воденникова или Марии Степановой. Мета-позиция обусловливает раздвоение пишущего: постоянная перемена точек зрения, диалог с самим собой, провоцирующий «тотальную неуверенность лирического субъекта», его раздвоенность, «близнечность»:

Куда ты, я? Очнусь ли где-то?

Что скажет туча или три

На то, как тут полураздета

И ты на это не смотри20 (Мария Степанова).

…и обратное мне, как полюс -

Стать не мной. Поменять лукошко.

(…) и увидеть себя на травке (Мария Степанова).

Я как солдат прихожу домой…

Накроет оно: кто я здесь и кто здесь он (Елена Фанайлова).

Диалог внутри текста между «я» у Д. Воденникова часто отмечено курсивным (заглавными буквами) начертанием «реплик» одного из «я».:

Так дымно здесь

и свет невыносимый,

что даже рук своих не различить -

кто хочет жить так, чтобы быть любимым?

Я - жить хочу, так чтобы быть любимым!

Ну так как ты - вообще не стоит - жить. («Как надо жить - чтоб быть любимым»)

Тексты Кирилла Медведева также фиксируют некоторую отстраненность от «поэтического „Я“», несколько иную, чем у Воденникова и Степановой, но все же четко явленную. Вводные фразы, скрепляющие его тексты - тавтологичны, не нужны. Они присутствуют для отстранения от поэтического «я» (и вместе с тем как бы настаивают на существовании поэтического «я», постоянно напоминают о нем: «это обо мне идет речь, это я все это переживаю»), вводят это «я» как объект рефлексии/описания, сигнализируют о том, что высказывание все же не совсем «прямое» - а «псевдопрямое»:

мне надоело переводить…

мне кажется я почувствовал…

меня всегда очень интересовал

один тип поэта…

меня всегда удивляет…

мне очень не нравится…

мне очень нравится когда…

я с ужасом понял…

я недавно понял…

Разрушение стихотворной формы у Кирилла Медведева - за счет взгляда на «поэтическое Я» сверху. Отстраненность от «я» разрушает, но и связывает текст, оказывается стержнем как-будто-не-поэтического текста. Мета-позиция (рефлексия) напрямую связана со слабостью «поэтического Я»:

я с ужасом понял

что никого не могу утешить.21

Во-вторых, вновь осознается слабость, уязвимость и неестественность («стыдность») самого положения поэта. Например, у Медведева жизнь профессионального литератора обозначается как «неестественная жизнь»22.

У Воденникова, в книге «Мужчины тоже могут имитировать оргазм» литература выступает как имитация, ложь («из языка, залапанного ложью»). Соотнеся название текста «Мужчины тоже могут имитировать оргазм» и строки оттуда же «Я научу мужчин о жизни говорить // Бессмысленно, бесстыдно, откровенно» (с явной отсылкой к ахматовскому «Я научила женщин говорить»), вероятно, можно попытаться интерпретировать это шокирующее и неоправданное на первый взгляд название: прямота и бесстыдность, откровенность и открытость стихов - это кажущаяся их прямота и честность, кажущаяся и лживая - потому что все это литература, имитация подлинности.

Мета-позиция, идентификация себя, своего «я» как поэтического, вернее, ее неизбежность обнажает литературность написанного, его включенность в обще-литературный контекст и - тем самым - слабость пишущего перед своим собственным текстом и Текстом вообще - при абсолютной заявленной интенции «прямого высказывания», честного (та же парадоксальная трагедия ахматовского «Реквиема» - она не случайно возникает здесь в качестве пре-текста: горе лирической героини, но и отстраненность от него, возможность его описания профанируют, снижают само это «горе»).

Поэтам девяностых свойственно «пренебрежительное», самоуничижительное отношение к своим текстам: «стишки» Станислава Львовского; «стихтворенья» Воденникова (эта редукция неоднократно повторяется в текстах Воденникова, хотя обычно они весьма ровны - в отличие от текстов Степановой, где подобная редукция, чаще всего в ударной позиции, в финале текста или конце строки - становится приемом, опознавательным знаком ее поэтики).

это стишки и ничего больше (Львовский)

Вот это мой стишок,

мой стыд, мой грех,

мой прах (Воденников).

«Стыд» Воденникова - стыд телесности и текстуальности (взаимосвязанных), стремление к «предельной простоте» (поэт=стриптизер):

Ведь я и сам еще - хочу себя увидеть

без книг и без стихов (в них - невозможно жить!) (Воденников).

Тот же «стыд» присутствует и у Станислава Львовского:

я пишу помногу но редко и до сих пор

не могу избавиться при этом от чувства вины

за то что трачу время впустую вместо того

чтобы заняться делом.

Поэзия Воденникова - постоянное стремление во вне, бегство от литературности; но поэт все равно возвращается обратно («Я падаю в объятья…»; стихотворение = объятья) в литературу. Мета-позиция, внутри-литературность связана с некоторой затрудненностью речи/существования:

Так - постепенно -

выкарабкиваясь - из-под завалов -

упорно, угрюмо - я повторяю:

Искусство принадлежит народу…

Это невольное и неизбежное (volens nolens) позиционирование себя в литературе, осознание себя в ее рамках постоянно сопровождается репрезентацией в тексте неких телесных («поэтического я») мучений, часто (поскольку телесность и текстуальность в актуальной поэзии связаны напрямую) оборачивается физическим разрушением и тела текста.

Вообще поэзии 90-х свойственна исключительная телесность поэтического «Я» (опять же в отличие от концептуальной поэзии): у Воденникова, у Веры Павловой, у Шиша Брянского. У Воденникова тело постоянно подвергается унижению/обнажению; у Шиша - физическому уничтожению; наслаждение, соитие у Павловой типологически схоже: все три вида телесных трансформаций ведут к порождению текста.

…что ни строфа - желание ударить,

что ни абзац - то просьба пристрелить (Воденников, «Четвёртое дыхание»)

… стихотворение - кончается как выпад

(не ты - его, оно - тебя - жует) (Воденников).

Шиш Брянский, поэтика которого (по крайней мере представление о сущности и происхождении поэтического дара) чуть ли не целиком вырастает из пушкинского «Пророка», бесконечно заставляет мучиться своего героя-поэта (в основе - традиционное мифологическое представление об умирающем/воскресающем поэте):

А меня отдельно Ты ударь

Клюшкою лучистою в Чело,

Чтоб Оно бы зазвенело, словно Колокол бы Царь23.

Я вмерзну в гулкую слюду,

Я распадусь на анемоны,

Святыми вшами изойду

И в жизнезиждущем аду

Баюнные услышу звоны.24

Слабость, болезнь, униженность - неизменные спутники поэтического «я». Соответственно, телесность текста оборачивается физическим разрушением, слабостью тела и текста:

Тело то, сотрясаемо икотой…

То прозрачный ноготь сгрызен в корень…

…и гуляю в собственном ущербе…

С места не встану! Боюся: нарушу

Шаткую архитектуру свою (Мария Степанова)

болею заболеваю но говорю здоров (Станислав Львовский)

Озноб, обнимающий талью (Мария Степанова)

юлия борисовна дорогая доктор

вашему больному что-то не здоровится (Алексей Денисов)

я старею лысею болею (Алексей Денисов)

вся моя жизнь

освещена болезнью (Кирилл Медведев).

Уязвимость «поэтического я», рефлексия и отстранение от него и разломленность текста постоянно пересекаются. Чтобы состояться в качестве стиха, текста, оно должно быть ущербным, «хромым», безголовым25:

Под которою кроватью буду,

Как в шатер удаляется шах,

Обезглавливать каждую букву

Из в не тех позвучавших ушах (Мария Степанова)